"Когда расцвела джида" Жар-птица. Часть 9
Апырмай, вот повезло-то, а?! А я уже думал: все, конец, не видать уж мне пропажи, как своих ушей. Такая сумма! Целое состояние! И вдруг, на тебе, лежит перед носом. Скажите, кто нашел это? Кто он, этот добрый ангел, спасший мою честь?! Я всю жизнь молиться на него буду.
Парторг таинственно усмехнулся, еще больше помрачнел.
— Ладно. Довольно. Собери все это и сегодня же раздай, кому положено. Все!
Парторг отвернулся, будто не в силах был больше терпеть его присутствия.
— Понял... Конечно... Сейчас же... Спасибо,— бормотал главбух.
Со свертком под мышкой выбежал он из конторы и тут же забыл про опасность, прогремевшую над ним, с удовольствием прошелся по женской и мужской линии-всех мерзавцев, отравивших ему тихую и сытую жизнь. Знает, знает он того благодетеля, днем и ночью преследовавшего его по пятам! Пронюхал-таки старый хрыч, чтоб вторая нога его отсохла! Конечно, это он его засек. Кто ж еще?! Недаром каждый раз при встрече кривил губы и глазами буравил. Давно, видать, принюхивался. Но как он узнал, как только догадался об его тайне? Ведь ни одна живая душа о том не знала. Или он сам проболтался? Конечно, сам виноват. Поехал к этому рыжему рохле в районной кассе, как человеку доверился, душу открыл... Отсюда все и началось. Не зря говорят: «у молвы пятьдесят ушей». Брякнул один раз невзначай, и вот пошло-поехало... Бить тебя, Таутан, некому! Не рыпался бы, спрятал бы подальше свое богатство, никакой черт не был бы страшен. А теперь делать нечего, надо скорее избавиться от этой беды. Слава богу, хоть так обошлось.
В тот день до самого вечера ходил Таутан по домам и раздавал колхозникам заем. Солидную часть он в разное время успел сдать в банк и получить деньги. И теперь почти в каждом доме спрашивали: «А где остальное?» Приходилось опять изворачиваться. Одним он обещал вернуть потом, других корил за мелочность, третьих просто обругал. Уже в сумерках он отвязался от всех облигаций и, злой, опустошенный, притащился домой. Но и здесь его ждала неприятность.
Весной, возвращаясь со станции, выпросил он у одного знакомого щенка овчарки. Привез его домой в торбе. Думал: вырастет, и зимой по первому снежку отправится на косуль и зайцев. Все лето как на убой кормили собаку. Вскоре она окрепла, покрылась жесткой шерстью, стала грозно рычать. Пришлось посадить на цепь, а на цепи собака становится, как известно, еще злее. Когда Таутан, шатаясь от усталости, добрел до плетня, овчарка, непонятно, каким образом, сорвалась с цепи и набросилась на него. То ли не узнала в темноте хозяина, то ли ошалела, почуяв неожиданную свободу, только злобно рявкнула и рванула за штанину. Таутан в ярости пнул ее изо всех сил и угодил прямо в морду. Собака взвизгнула, заскулила на весь аул и, поджав хвост, бросилась к сараю. Таутан ворвался в дом, обрушился на детей.
— Кто из вас, сукины дети, отвязал собаку, а?!
Шмыгнув носом, выступила вперед чумазая девчушка. Она, однако, проявила полное безразличие к отцовской ругани и, расставив ноги, почесала замызганное айраном голое пузо...
Со вчерашнего дня занепогодило. Лохматые тучи низко поплыли над землей, с севера подул пробиравший насквозь ветер. Еще не успевшая пожелтеть трава мигом пожухла, сникла. Утренняя роса сменилась инеем, кусты, казались от него курчавыми. Стайками носились озабоченные скворцы — предчувствовали дыхание зимы.
Наконец, будто обрушилось небо, полил холодный осенний дождь. Солончаки набухали, превратились в болота. Приуныли в лачугах, юртах, стоявших между корявым саксаулом. Дырявая, трухлявая кошма — плохая защита от осенних ливней. В некоторых юртах строители канала не находили сухого места. В жер-оша-ках — земляных печках — мгновенно погас огонь, и кетменщики остались без горячего обеда. Повара, поняв, что дождь кончится теперь нескоро, затащили самовары в юрты и пытались разжечь их отсыревшим хворостом. Но им пришлось изрядно помучиться: дрова шипели, чадили, едкий саксаульный дым клубился в юрте, ел глаза, не давал дышать.
Бекбаул сидел в углу, прислонившись к громадному деревянному сундуку и низко опустив на глаза старую, засаленную фуражку, Костистый, жилистый, он казалось, за последнее время еще больше осунулся, похудел. Лицо почернело, погрубело, руки потрескались. Он был в заскорузлой фуфайке, на ногах — разношенные сапоги с длинными голенищами, Должно быть, продрог. Поежился зябко, вобрал шею в фуфайку. Дым хоть и щекотал ноздри, однако сулил тепло, грел душу. Бекбаул опять закрыл глаза, погрузился в дрему, странное состояние между сном и явью. Разговоры в юрте доходили до сознания обрывками, издалека, потом исчезали, растворялись в мареве причудливых видений. Монотонный шум осеннего ливня, сливаясь с бормотанием джигитов, звучал в ушах приятной колыбельной песней, навевал истому, покой...
Что это? Кто это? Странная птица. Медленно, плавно опускается все ниже, ниже, перья ее переливаются, сверкают в лучах солнца. Клюв острый, медный. Вместо когтей — изогнутые стальные ножи. Гигантская, жуткая птица! Ее огромная тень зловеще скользит над горами, над долами, над лесами... Вон в безбрежной степи виднеется чабан, грязный, оборванный, он бежит за отарой, размахивает посохом, кричит, ругается. Гигантская птица, распластав крылья, на мгновение повисла над ним, между небом и землей, и вдруг камнем ринулась вниз, прямо на чабана... Все! Погиб несчастный. Разве спасешься от этого чудовища?! Нет, бедный чабан и рта раскрыть не успел, как со свистом обрушилась на него птица, уселась на плешивую его голову и обернулась маленькой, как синичка, шилохвостой птахой. Мгновенно степь наполнилась людьми. Они, ликуя, посадили чабанаоборвыша на белую кошму, провозгласили его ханом. Оказывается, на плешивую голову чабана опустилась сказочная птица счастья. Грозный повелитель этого края приказал долго жить, народ остался без владыки, и тогда по древнему обычаю открыли железную клетку, выпустили на волю жар-птицу. Тот, на чью голову она опустится, должен быть избран ханом. Не каждый в состоянии вынести этот дар. Бывает, иного больно ранят, а то и искромсают острые, как нож, когти птицы. Но если она, опускаясь, превращается в крохотную, безобидную птаху, значит, такова божья воля. Быть пастуху-оборвышу ханом. Теперь он восседает на золотом троне в белом дворце. Он отныне всемогущий повелитель и справедливый правитель. О справедливости его будут рассказывать легенды: дескать, даже волосок он может рассечь повдоль мечом правды. Он прославится на всю степь, имя его будут произносить с трепетом и благоговением, но в душе справедливого хана растет неизбывная тоска. Она печалит, старит его сердце. Он вдруг ясно поймет, что невозможно быть одновременно всемогущим повелителем и справедливым правителем, и эта смутная душевная тревога постепенно разъедает его волю, подтачивает силы. Вскоре он отречется от соблазнов власти и богатства, лживый мир станет немил, невыносим, и он почувствует себя в роскошном дворце одиноким и несчастным. Однажды он выйдет из ханских покоев и прикажет выпустить на волю долгие годы томящуюся в железной клетке жар-птицу. Проводив ее взглядом, он сбросит с себя богатое ханское одеяние, облачится в истлевшую рвань пастушонка, возьмет в руки старый черный посох и уйдет, куда глаза глядят... С тех пор, рассказывают, никому не суждено больше видеть жар-птицу. Поговаривают, будто улетела она за древние Капские горы и обитает там на недоступных скалах, будто раз в год поднимается над горами, долго-долго кружится, парит в вышине, но так и не находит того, кого могла бы облагодетельствовать счастьем. Кто знает, может, и сказки все это... Но так говорят в народе, и, значит, есть она, волшебная, огненная жар-птица...
Ту-у, что только не померещится! Покойный отец-старик часто, бывало, рассказывал ему в детстве красивую сказку про птицу счастья, вот и приснилась она теперь. Причудливые бывают сны. В последнее время он плохо спит, неспокойно на душе, вот и снится всякая чушь.
Бекбаул сдвинул фуражку на затылок, помотал головой, разгоняя дрему. А хорошо, что малость вздремнул: в теле сразу появилась бодрость. Дождь не прекращался, временами лишь затихал, чтобы потом обрушиться с новой силой. Повариха все же разожгла самовар и теперь в белом чайнике готовила заварку. Бекбаул почувствовал голод.
— Оу, тетка, что-нибудь, кроме чая, дашь нам сегодня?
— Я что ли виновата, если дождь льет?!— буркнула повариха.—Может, вечером распогодится, тогда и сварю что-нибудь.
— А если не распогодится? С голоду подыхать?
— Ну, а что я могу, господи?!.
— Надо треногу перенести в юрту. И теплее будет, и ужин сготовишь.
— В самом деле, другого выхода нет,— подал голос Сейтназар.— Теперь на погоду надеяться нечего. Наглотаемся, конечно, дыму, но без горячей пищи не обойтись. Не так ли? Так, конечно! Значит, придется поставить таган здесь, товарищ повар.
Сейтназар был назначен мирабом аула Байсун и теперь на стройке канала руководил кетменщиками своего колхоза. Сейчас он не приказывал, не покрикивал, однако держался с достоинством и говорил по-прежнему веско. Не любил, когда возражали или походя роняли: «Не могу». Новый председатель колхоза сразу же проникся уважением к Сейтназару. Он ценил в нем толкового, знающего работника и часто обращался к нему за советом. Зная это, иные забияки-зубоскалы не осмеливались распускать языки при Сейтназаре, хотя теперь уже и бывшем баскарме. С рядовым кетменщи-ком Бекбаулом повариха переругивалась без смущения, но Сейтназару перечить не решилась.
— Это, конечно, можно, но у тагана одна ножка еле держится...
— Скажи Карлу Карловичу. Он мигом припаяет.
— Конечно, так и сделаю...
Бекбаул замолчал, едва вступил в разговор Сейтназар. Между ними не было стычек, хотя и поглядывали друг на друга косо. Сейтназар, конечно, уже знал, что главным виновником его несчастий был главбух, давно точивший на него зуб, но он не мог простить Бекбаулу то, что тот стал глупой дубинкой в подлых руках, что именно он послужил поводом для наветов и травли. Он не находил оправдания для джигита, у которого не было своей головы на плечах. И еще его злило, что зачинщики грязной травли безнаказанно разгуливали по аулу и жили припеваючи, безмятежно. Мангазин по-прежнему восседает на своем месте, и стул под ним не шатается. И с Альмухановым ничего не случилось, машет кетменем, канал строит. В правлении поговаривали о том, что следует оставить мирабом Бекбаула и на вторую очередь стройки, но парторг решительно высказался за Сейтназара, изнывавшего от безделья дома. Как-никак старый товарищ ведь, заступился, не позволил оставить его на отшибе. И вот опять скрестились пути Бекбаула и Сейтназара. Ничего, утешал себя Сейтназар, дай срок, построим канал и тогда повоюем за справедливость, выведем кое-кого на чистую воду...
Все это время Бекбаул чувствовал себя на распутье. Он еще не сделал для себя определенного вывода, и на душе было смутно, нехорошо. То он обвинял во всем своего шурина, то с презрением думал о собственном малодушии, то подозрительно косился на Сейтназара, который тоже оказался отнюдь не ангелом. Если бы все, что написал Таутан, было явной и откровенной ложью, то, может быть, у него, Бекбаула, раньше бы открылись глаза, и он с честью бы выбрался на широкую дорогу, не плутая по кривым тропинкам. Только где она, широкая дорога?.. Не так-то просто найти ее в жизни. Вот уже, считай, тридцать лет живет на свете, а разве нашел он этот ясный путь, разве идет он по жизни твердым шагом?.. Э-хе-хе... Или сам путаешься, или тебя кто-то путает. И всякий раз, когда тычешься носом в какую-нибудь неприятность, хлопаешь ушами и недоуменно разводишь руками: да как такое могло случиться, как можно было так опростоволоситься?.. И тогда взбрыкиваешь, как строптивый стригунок, стремясь скинуть недоуздок судьбы. Глупо все это. В конце концов радостей и горестей не миновать, раз ты пришел человеком в этот мир. Будут и большие радости, случаются и большие горести. И они оставят свои зарубки в горячем сердце, которое от них или изнашивается, стареет, или, наоборот, закаляется, молодеет. И от этого тоже не уйти. Что ж, это и есть жизнь! Этим, должно быть, она и дорога, и вечно таинственна, прекрасна. Дорога не только тем, что сладка, соблазнительна, но и тем, что порой горька и способна причинять боль.
Потягивая из большого кесе жидковатый, отдававший дымком чай, Бекбаул все думал и думал о своем.Иногда он поглядывал на аулчан. Они сосредоточенно ели, макая куски лепешки в растопленное масло в большой чаше посередине. Сдружились они на этой работе, жили душа в душу, привыкли последним делиться. На резком осеннем ветру с утра до вечера кетменем да мотыгой прокладывают канал. Сколько сил уложено, сколько пота пролито, но ни один не жаловался на трудности, никто не хмурил брови. А ведь у каждого небось наслоилось в душе и хорошее и плохое, у каждого свои заботы и радости. Еще вчера Бекбаул ничем не отличался от своих сверстников, но сам накликал себе беду, сам оступился, не той тропинкой пошел... Теперь нашел свой родной косяк, снова очутился в своей среде, и с этого момента его не покидала надежда вновь обрести душевное равновесие. Узнав о начале второй очереди строительства канала, Бекбаул захватил свой верный кетмень и одним из первых прибыл сюда. Он уже не был мирабом, и что удивительно, это его совершенно н-е расстраивало. Он искренне предпочитал быть рядовым кетменщиком. Слава богу, сила есть, кетмень держать в руках не разучился, и теперь он поспорит с самим Рысдавлетом. Строительство канала завершается. Скоро достигнут желанной межи, А там, куда поведет жизнь — покажет время.
Дождь ослабел, выдохся. Кетменщики повеселели. Подул бы ветерок да показалось солнце, и они бы дружно выкопали русло канала, по которому весной в их степь придет благодатная вода. Тяжело томиться в осеннее ненастье без дела.
Порывистый ветер ударил в грудь скованного чер-ного неба и, разорвав в клочья облака, погнал их вдаль. Робко улыбнулось солнце...
